(По поводу статьи В. С. Соловьева о Лермонтове) Имеется в виду статья В. С. Соловьева «Лермонтов», впервые напечатанная в журнале «Вестник Европы», 1901, № 2, с. 441—459. В ней философ признает «в Лермонтове прямого родоначальника того духовного настроения и того направления чувств и мыслей, а отчасти и действий, которые для краткости можно назвать «ницшеанством» (В. С. Соловьев. Лермонтов//Его же. Литературная критика. М., 1990, с. 274). Усматривая положительное содержание идеи «сверхчеловека» в том, что в ней утверждается необходимость восхождения природы человека «в лучшую и высшую», Соловьев настаивает на том, что «сверхчеловек должен быть прежде всего и в особенности победителем смерти... и, следовательно, исполнить те условия, при которых возможно или вовсе не умирать, или, умерши, воскреснуть» (Там же, с. 277). Цель эта велика и далека, но надо вступить на «сверхчеловеческий» путь к ней, путь медленной и неуклонной подготовки возможностей для «победы и одоления над смертью» (Там же, с. 277). Близость здесь позиции Соловьева к федоровскому учению несомненна. Однако преобладающий акцент на борьбе со смертью и достижении бессмертия, при беглом лишь упоминании воскресения, вызвал решительную критику Федорова, считавшего достижение бессмертия без воскрешения невозможным ни нравственно, ни физически. Чтобы правильно понять резкость и моментами даже несправедливость этой критики, надо учесть, что Федоров всегда был особенно пристрастен к тем, кто оказывался на деле особенно близок к его идеям и чья духовная высота и «посвященность» в учение о воскрешении требовала особой ответственности и точности в выражении мысли. См. примеч. 34 к ст. «Супраморализм». — Т. I наст. изд., с. 511—512.

Сверхчеловечество есть отрицание отечества и братстваТо есть: человек есть блудный сын, ибо отречение от общего великого дела осуждает на блуждание и заблуждение..

Сверхчеловек, забывая о своем громадном сходстве со всеми, замечает только свое небольшое несходство с ними и принимает его за великое превосходствоТаким образом «сверхчеловечество» есть величайшая ложь..

Учению о долге всеобщего воскрешения должна предшествовать мерзость привилегированного бессмертия.

Учение о бессмертии как привилегия немногих избранных, а не как приобретении всех, всех без исключения, всех до единогоБессмертие осталось бы действительно привилегией в том случае, если бы воскрешение ограничивалось лишь всеми живущими при забвении всех умерших. высказано Соловьевым по поводу Лермонтова. В Лермонтове Соловьев видит зародыш того настроения мысли, чувства, а отчасти и действия, которое нашло свое законченное выражение в столь модном теперь ницшеанстве; то что у поэта выражено зачаточноУдивительно, что Соловьев видит, или будто бы видит, в Лермонтове даже зародыш ницшеанства, а в себе самом не замечает полного ницшеанства!, то у философа высказано во всей полноте; в нем и может быть это направление изучаемо до своих крайних следствий.

В ницшеанстве, как во всяком заблуждении (по мнению Соловьева) есть и несомненная истина, которою оно держится и которой оно есть извращение. Заблуждение это (т. е. ницшеанское) состоит не в том, что Ницше создает сословие сверхчеловеков («Я и К°») или исключительно одному Я приписывает сверхчеловеческое значение; заблуждение состоит в том, что такое значение сверхчеловеческого и такое презрение к человеческому присвояется заранееКурсив В. С. Соловьева.. Мало того! высказывается еще требование, чтобы это, ничем не оправданное присвоение величия было признано и другими, стало бы «нормою действительности», иначе сказать, чтобы презрение стало узаконеннымНесмотря на присутствие во фразе Соловьева: «Презрение к человеку, присвоение себе заранее какого-то исключительного и сверхчеловеческого значения — себе, или как одному я, или Я и К°...» словечка «заранее», вызвавшего придирчивую реакцию Федорова, — у самого Соловьева и это «презрение к человеку», и «требование, чтобы это присвоенное, но ничем еще не оправданное величие было признано другими, стало нормою действительности» совершенно недвусмысленно признаются как «большое заблуждение» (Там же, с. 274, 275)..

Итак, заблуждение, по Соловьеву, — не в самой привилегии, а лишь в ее преждевременном присвоении!

Показав заблуждение, автор хочет показать нам и истину в ницшеанстве. Насколько ложно было бы признать заповедью: «познать самого себя!» (то есть знать только себя, забывая о других и о деле, откуда и проистекает сверхчеловечество), настолько истинно и благо требование критического отношения к себе, не к некоторым лишь своим чувствам, мыслям и действиям, а ко всему своему существу, «к самому способу своего бытия в целом»Там же, с. 275.. Притом это последнее требование, возникающее уже из заповеди «покайтесь!», должно относиться не к некоторым, не к избранным, а к каждому и ко всем. Соловьев же не делает и из критики закона универсального, как это делает христианство, и не делает этого потому, что не чувствует приближения Царствия БожияЦарствие же Божие для сынов заключается в возвращении жизни отцам., к которому заповедь покаяния составляет необходимое введение, научение. Критическое отношение, требуемое не от всех и дающее право некоторым на презрение остальных, своих ближних, показывает, как далеко мы уклонились от христианства, как глубоко пали, пали в совершенное ницшеанство. Не замечая того, что «критическое отношение к самому способу своего бытия» должно быть не у отдельных только личностей, а у всех людей, философ превозносящегося эгоизма не требует коренной перестройки своего существаТ. е. превращения бессознательного способа бытия в сознательный, правящий собою., а желает только, опять-таки подражая Ницше, быть больше и лучше, чем он есть в действительности. Мы же скажем, что для человека, которого Господь создает через него самого, ничто не должно остаться данным, даровым, а все должно стать приобретенным трудом общим, трудом всех. Недостаточно автору сказать, что «так или иначе, в той или другой мере то, что человек сам делает, он делает более заметно и очевидно в качестве существа собирательного, менее заметно, но столь же несомненно и в качестве существа личного»Там же.. Критические требования автора чем дальше, тем более понижаются; и в конце концов оказывается, что «вся история состоит в том, что человек делается лучше и больше самого себя, перерастает свою действительность, отодвигая ее в прошедшее»*** Т. е. люди, борясь в отдельности друг с другом или союзами (симбиозами), делаются «лучше», а именно: сильнее, хитрее, и каждое последующее поколение перерастает в этих качествах предыдущее.Там же.. И настолько убежден автор в праве на такое отношение к прошедшемуПо-видимому, Соловьев представляет род человеческий в виде отдельных скитов, в которых каждый занимается собственным улучшением, забывая о других; или же он представляет род человеческий в виде монастыря, где путем соревнования достигают личного улучшения, где люди, как деревья в лесу, стараются быть больше себя и лучше себя, сильнее, тогда как нужно объединение разумных существ против неразумной силы или объединение живущих для возвращения жизни умершим, — нужен супраморализм., что он считает нужным даже подчеркнуть свое требование отодвигать его куда-то в даль забвения. Но не подчеркивать, а зачеркнуть следовало бы эту хамитическую и, вместе, бессмысленную фразу! «Отодвигать в прошедшее» мы можем только мыслию, то есть можем говорить о пороках наших отцов, от которых мы будто бы освободились, тогда как наша задача, как сынов, не обличать, а искуплять грехи отцов. Сын же историка, говоря о «вдвигании» в настоящее того, что «еще недавно было противоположным действительности», что было «мечтою, субъективным идеализмом, утопией»Там же., очевидно, никогда и не мечтал о долге сынов, о долге воскрешения, хотя Достоевский и уверял иное в одном из своих писем. Быть может, Соловьев даже и не предполагает, что осуществление этого долга есть полное водворение блага и уничтожение всякого зла.

Говоря о росте внутреннем, связанном с внешним, физическим, он, по-видимому, не знает, что рост переходит в рождение, а совершенная, сознательная форма рождения, в которую оно и должно перейти, есть воскрешение и притом не <внутреннее> мысленное, а действительное. Критика «способа своего бытия» ограничивается лишь функциональными отправлениямиМысль Соловьева о том, что сама телесная форма будущего бессмертного человека не изменится по сравнению с нынешней, станет иным лишь способ «функционирования» его органов, а не сама морфология их, вызвала неприятие Федорова, ставившего вопрос о преображении природы человека в воскресительном процессе более радикально. Полное воссоздание прежде жившего в бессмертную личность для Федорова — это не просто его воскрешение в былой материальной природе, а претворение ее в качественно другую: «я» как самосознание личности сохраняется и на новом высшем уровне сознания, тело не только функционально, но и органически трансформируется, становясь подчиненным сознанию, регулируемым, одухотворенным. Речь идет о существе «полноорганном», способном к естественному «тканетворению», «органосозиданию», летанию, «последовательному вездесущию».. В морфологии Соловьев не видит ни ограниченности, ни патологичности органов. Он вовсе не понимает или не признает, что дело человека относительно своего организма, как произведения слепой, бессознательной эволюции, состоит в том, чтобы обратить его в организм, управляемый разумом, воссозданный. Органом зрения, которым так доволен Соловьев, род человеческий, наоборот, оказался недоволен, почему и создал искусственные, хотя также еще не совершенные органы, имеющие, однако, усовершенствоваться, стать сознательно-естественными. При нынешних двух глазах могут раскрыться «вещие зеницы, как у испуганной орлицы»Строка из пушкинского «Пророка», цитируемая Соловьевым.; но эти вещие зеницы могут не видеть, а лишь предполагать; под влиянием же страха даже и предполагать-то неверно! Смерть стала пороком органическим, не функциональным, а морфологическим. Недостаточно, следовательно, одних функциональных изменений организма, не говоря уже о других, внешних условиях.

Сверхчеловечество бессмертное, в соловьевском смысле, как превозношение над своими предками и отцами и современниками или братьями, гораздо более безнравственно, чем превозношение богатством и властью, какое мы видим в нашей немифической, секулярной жизни. Наибольшего превозношения сверхчеловечество достигнет тогда, когда мифы станут действительностью, перестанут быть мифами, когда не нужно будет уже изучать классических языков, потому что уже не в далеком прошлом, а в настоящем мы будем иметь возможность созерцать телесными очами новых богов и богинь сверхчеловечества. Как бессмертные боги Гомера относятся к смертным, так и сверхчеловеки Соловьева относятся к людям. Можно сказать даже, что между бессмертными сверхчеловеками и смертными людьми несравненно больше расстояния, чем между человеком смертным и животным.

Но удовлетворит ли такая привилегия самих сверхчеловеков? Не найдутся ли между ними такие честные люди, которые, если уже невозможно всех сделать бессмертными, предпочтут лучше горькую участь, лишь бы только разделить ее со всеми и не блаженствовать одиноко, по исключению, там, где все или почти все страдают и умирают?..

Бессмертие, как привилегия только сверхчеловеков, не есть ли величайший эгоизм, несравненно больший, чем бессмертие, понимаемое как привилегия даже всех живущих, хотя и такое бессмертие также есть в сущности страшный эгоизм, ограничивающий высшее благо (бессмертие) одними живущими, одним поколением и отказывающий в нем всем умершим? Или, может быть, люди настолько забыли свой долг к умершим, к отцам, давшим им жизнь, что им придется пережить ужас такого привилегированного бессмертия, разделяющего присных, близких, одного от другого, брата от брата? Неужели весь этот ужас надо пережить мыслью, чтобы признать, наконец, необходимость долга воскрешения?

Гёте, в котором также привыкли видеть сверхчеловека, Гёте так и не понял значения того момента, когда его Фауст действительно мог бы сказать времени: «остановись!» (= не умерщвляй!). А между тем, не говоря уже о неизуродованных просвещением людях, у нас это понял даже западник Карамзин, когда эту великую истину он выразил в слишком мало оцененных словах: «И я бы сказал времени: «остановись!», если бы мог тогда же воскликнуть: «воскресните, мертвые!»Федоров цитирует заключительные строки рассуждения «О счастливейшем времени жизни» историка, писателя-сентименталиста Николая Михайловича Карамзина (1766—1826): «Дни цветущей юности и пылких желаний! не могу жалеть о вас. Помню восторги, помню и тоску свою; помню восторги, но не помню счастия: его не было во всей бурной стремительности чувств к беспрестанным наслаждениям, которые бывают мукою, его нет и теперь для меня в свете — но не в летах кипения страстей, а в полном действии ума, в мирных трудах его, в тихих удовольствиях жизни единообразной, успокоенной, хотел бы я сказать солнцу: остановися! если бы в то же время мог сказать мертвым: восстаньте из гроба!»//Н. М. Карамзин. Сочинения. Том 8, СПб., 1835, с. 137—138.

Нужно себе представить этот орден бессмертных сверхчеловеков, спокойно созерцающих гибель одного поколения за другим, чтобы понять весь ужас положения самих привилегированных «бессмертных»! Раз это будет понятно во всей полноте и живости, трудно себе представить, чтобы нашлись желающие обладать такою привилегиею. Наоборот, если бессмертный Сын Божий сошел на землю, чтобы всех сделать бессмертными, то, конечно, такому подвигу должны найтись и нашлись бы подражатели! Только искаженное христианство, католицизм, может мириться с бессмертием как привилегией. Папа и его иерархия не есть ли «сверхчеловечество», которое, само приобщаясь крови Господа, лишает того же права мирян?..

«Теперь, — говорит Соловьев, — ясно, что ежели человек есть [...] смертный [...], то сверхчеловек должен быть [...] победителем смерти»В. С. Соловьев. Цит. соч. с. 277..

Однако Соловьев считает несомненным, что такая победа сверхчеловека над смертью не может быть достигнута сразу. А что она не может быть достигнута и вообще в пределах единичной жизни, — это уже, говорит он, сомнительно. Но Соловьев — мыслитель уступчивый: он готов, хотя и с большим сожалением, заменить самого сверхчеловека сверхчеловеческим путем. Но и тут, этим путем, шли, идут и будут идти многие на благо всех, но не через всех! Иными словами: и здесь хорошая цель достигается дурными средствами, как у отцов иезуитов. Как видим, неумение, неспособность подняться до универсальности указывает и в данном случае на глубокий упадок самой философии...

Учение о бессмертии как привилегии высказано Соловьевым по поводу Лермонтова, очевидно, им не понятого. «Нет, я не Ницше, я иной», — сказал бы Лермонтов, если бы слышал Соловьева; а может быть, и скажет это ему, когда бессмертная жизнь станет не привилегиею даже всех живущих, а достоянием всех умерших, возвращенных любовью и знанием всех потомков.

Разве мог быть подобен Ницше тот, кто сказал:

«Я сын страданья; мой отец
Не знал покоя по конец;
Угасла мать моя в слезахСтроки из стихотворения Лермонтова....»

Лермонтов был любящий сын и не мог бы признать бессмертия как привилегии даже всех живущих. Он не понял бы бессмертия сынов без воскрешения отцов; не понял бы ни сердцем, ни умом. Но если даже нам скажут люди, конечно, никогда и не думавшие о воскрешении, как о предмете наиболее антипатичном, или, по выражению Толстого, «не симпатичном нашему веку»Как рассказывает Н. П. Петерсон в своей книге «Н. Ф. Федоров и его книга «Философия общего дела» в противоположность учению Л. Н. Толстого «о непротивлении» и другим идеям нашего времени» (Верный, 1912) летом 1878 г. он встретил в поезде Л. Н. Толстого, переезжавшего со своей семьей из Самарской губернии в Ясную поляну. Часть пути они проехали вместе, и Петерсон дал Толстому читать изложение идей Федорова, которое тот готовил как ответ Достоевскому (см. примеч. 33 к ст. «Супраморализм». —Т. I наст. изд., с. 5/7). И хотя Толстой и был поражен тем, что рассказал Петерсон о личности и образе жизни своего учителя, его мысли на первый беглый взгляд показались ему, как свидетельствует Петерсон, «несимпатичными»., что воскрешение невозможно, то телесное бессмертие без воскрешения есть уже полная логическая нелепость, ибо это означало бы иметь жизнь в себе, сохранять ее, не обладая условиями, от которых зависит сохранение ее. Если бы долг воскрешения был известен Лермонтову, как он был известен Соловьеву, поэт не был бы Печориным.

И не отец только и мать, но и прах дальних предков был ему мил, как свидетельствует стихотворение «Зачем я не птицаВ стихотворении «Желание» («Зачем я не птица, не ворон степной»), 1831, поэт мечтает умчаться «на запад, на запад», «где цветут моих предков поля», к старинному шотландскому замку. Как известно, по легендарной родословной семейства Лермонтовых, которую излагает Соловьев в своей статье, их род происходит от шотландского рыцаря Томаса Лермонта....» Не доказывает ли это, что за ложным началом, которое видит Соловьев в Лермонтове, кроется что-то иноеСоловьев упрекает Лермонтова в том, что тот не опознал своего «сверхчеловеческого призвания», не встал на великое служение, не сообщил «нам, своим потомкам, могучего движения вперед и вверх к истинному сверхчеловечеству», а пал жертвой «демонического» искушения «нечистоты» и гордыни. Федоров не согласен с таким приговором поэту, подчеркивая другие в нем черты, прежде всего глубокое чувство к родителям и предкам как залог потенциальной возможности принятия им «учения о воскрешении». Действительно, в творчестве Лермонтова сильны настроения и мотивы, мимо которых прошел Соловьев: трагизма смертного бытия, неприятия смерти, связи с ушедшими, даже «воскресительных» порывов. См. «Ночь I» («Смерть»), «Ночь II», «Отрывок» («Три ночи я провел без сна — в тоске»), «В рядах стояли безмолвной толпой», «Могила бойца», «Любовь мертвеца» и др..