В сентябрьской книжке «Русской Мысли» помещена статья Мищенко под заглавием «Мысли гр. Л. Н. Толстого об искусстве», в конце которой приводится из романа «Воскресенье» самое его начало.

Эта статья напомнила мне мой разговор с самим автором «Воскресенья» в Москве, у него в доме, 5 и 9 апреля настоящего года, и именно по поводу того самого места в романе, которое приведено в статье Мищенко и в котором весна в природе противополагается тому, что делают люди... «Весна была весною даже в городе», говорит Толстой. «Солнце грело, трава оживала... березы, тополи, черемуха распускали свои клейкие листья...; галки, воробьи по-весеннему, радостно готовили уже гнезда... Веселы были и растения, и птицы, и насекомые и дети» (sic!) «Но люди, — большие, взрослые люди... считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта "красота" мира Божия, данная для блага всех существ, — "красота", располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что "они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом". Так, в конторе губернской тюрьмы считалось священным и важным... то, что накануне получена была за номером... бумага о том, чтобы... были доставлены... три содержащиеся в тюрьме... арестанта», — (которые, однако, этою же весною лишили жизни человека, привлеченного в дом терпимости и именно тем же весенним чувством)...

Сделав эту выписку, которую мы приводим не вполне, Мищенко восклицает: «Разве это не торжественный гимн мировой жизни и ее радостей! Разве это не рыдание всего человечества над "властью тьмы", которая не дает всем людям пользоваться на воле благами жизни?»Ф. Г. Мищенко. Мысли гр. Л. Н. Толстого об искусстве и античная литература // Русская мысль, 1899, № 9, с. 202-203. В статье, посвященной разбору трактата «Что такое искусство?», филолог-эллинист Федор Герасимович Мищенко (1848—1906) в частности высказывал мысль о том, что способность представлять «жизнь как она есть, с ее радостью и горем, с ее волнениями и заботами, с любовью и раздорами», которая была отличительной чертой древнегреческого эпоса, в высшей степени свойственна и художественному творчеству Толстого. Но здесь она уже освящена религиозным идеалом, и отражая «частицу жизни так, как она есть», писатель одновременно вызывает в своих читателях «такие душевные состояния, которые отвечали бы точно и без ошибки тому, что составляет конечную задачу всех человеческих стремлений» (там же, с. 189, 201). В качестве иллюстрации своих слов Мищенко приводил начало первой главы романа «Воскресение», сопровождая его комментарием, фрагмент которого и процитирован в статье «Разговор с Л. Н. Толстым».

Первое свое восклицание Мищенко относит к природе, под блеском вешней красоты которой он не замечает в ней «власти тьмы» и смерти, и, преклоняясь сам, он всех зовет уподобляться и служить ей; второе же восклицание он относит к существам разумным, не замечая, что они, лишь повинуясь «власти тьмы», ищут власти друг над другом и не видят «самой простой истины», что слепая сила (природа) потому и творит зло (и прямо, и чрез нас), что разумная не исполняет своего дела, своего долга, не управляет слепою, бездушною и бесчувственною силою, а подчиняется и даже служит ей, — стала ее орудием.

Прежде всего нужно заметить, что всякого, кто читал «Крейцерову сонату» и статью «Об искусстве», — должно поразить полное противоречие этих произведений с тем, что говорится в приводимом Мищенко месте. В статье «Об искусстве» Толстой вооружается против красоты, а в «Крейцеровой сонате» он с ужасом относится к любви, которая возбуждается весною и приводит к устройству гнезд. В «Крейцеровой сонате» сам Толстой находил, что эта любовь не только не ведет ни к миру, ни к согласию, а, напротив, возбуждает зверство и скотство в людях... Все это мне пришлось высказать одному близкому родственнику Л. Н., занимающему довольно видное положение в судебном миреРечь идет об Иване Васильевиче Денисенко (1851—1916), муже племянницы Л. Н. Толстого Елены Сергеевны, служившем в 1888—1904 гг. председателем Воронежского окружного суда.; этот разговор повел к горячему между нами спору и мне пришлось доказывать, что люди правы, придавая значение не весеннему чувству, возбуждающему скотские и зверские чувства, а тем учреждениям, которые именно и предназначены на то, чтобы сдерживать эти чувства.

Когда в апреле настоящего года я был у Л. Н. в Москве, то, передавая ему поклон от его родственника, с которым мы поспорили, я позволил себе сказать, что этот его родственник совсем не таков, как председатель суда, выставленный в романе «Воскресенье». И когда Толстой стал хвалить своего родственника, я сказал, что недавно чуть было не поссорился с ним, и рассказал наш спор. Выслушав рассказ, Л. Н. заметил: «Вот не ожидал такого возражения!» и тотчас же согласился, что весна располагает не к такой любви, которая ведет к миру и согласию, сказал, что имел в виду вообще чувство, которое производит природа; как например, «деревья, покрытые инеем», добавил он.

Но затем этого разговора Л. Н. не продолжал и стал говорить о другом.

Из всего, что я слышал от Л. Н. в этот раз, в два вечера, 5 и 9 апреля, меня особенно поразили следующие его слова: «Вот я стою одною ногою в гробу и все-таки скажу, что смерть вещь недурная». Эти слова многое разъяснили мне в миросозерцании Л. Н., в особенности, когда я припомнил и другое его выражение; держа в руках череп, он сказал (не мне, а другому лицу и много уже лет тому назад): «люблю эту курноску...»Эти слова были сказаны Л. Н. Толстым Н. Ф. Федорову в 1880‑х гг. в одну из встреч писателя и мыслителя. Эти два выражения и особенное сочувствие к зимней, мертвой природе, к одетым инеем деревьям, — как все это согласить с гимном весне, или мировой жизни и ее радостям, — по выражению Мищенко?!.. Тысячу раз поэты всех времен и народов указывали на мнимый мир в природе, особенно в весеннюю пору, и в противоположность этому — на действительную вражду людей даже и в это прекрасное время года. Что же нового усмотрел Мищенко в картине, нарисованной Толстым?!..

Лишь только теплый, весенний луч солнца коснется земли, пробуждается на ней жизнь, а с ней и борьба, и вражда; живые существа начинают не «объединяться», а спариваться, делиться на пары, и из-за этого борются, побивают друг друга; кто посильнее, покрасивее, похитрее, остаются победителями; спарившись, — истощаяся и стареясь — производят новое существо, а сами погибают среди горя и забот о новом поколении. То, что поэты писали в живых картинах, философы приводили в простейшие выражения, в сухие формулы, — в самой весне прозревая смерть. «Смерть, — говорили философы, — есть переход одного или двух существ», — слившихся под влиянием весеннего солнца в плоть едину, — «в третье — посредством рождения»Это определение смерти как перехода, чрез рождение, одного или двух слившихся существ в третье, до очевидности ясно у животных простейшего устройства: внутри клеточки появляются зародыши новых клеточек; вырастая, эти последние разрывают материнскую клеточку и выходят на свет: здесь очевидно, что рождение детей есть вместе с тем смерть матери; дети не сознают, конечно, что их рождение было причиною смерти их родительницы; но придадим им это сознание, что они почувствуют тогда?!..В приведенном примере новорожденная клеточка явилась на свет совершеннолетнею, — человек же рождается несовершеннолетним, и во все время вскормления, воспитания он поглощает силы родительские, питаясь, так сказать, их телом и кровью; так что, когда окончится воспитание, силы родительские оказываются совершенно истощенными и они умирают, или же делаются дряхлыми, т. е. приближаются к смерти. Это определение смерти принадлежит самому Федорову. Ср. Т. I наст. изд., с. 278.. Допустим, что среди рожденных нашелся бы один, хотя бы только «один», который, увидав труп родившего и воспитавшего его, убитого горем и заботою о нем, — понял бы, что в этом светлом весеннем луче кроется и «умерщвляющая сила». Этот прозревший и был бы «сын человеческий», дитя, которое, и достигши зрелого возраста, сохранило детское чувство, любовь к родителям. Этот-то сын человеческий и заповедал бы всем, понявшим его, — научать и собирать в одно общество, в одну силу всех сынов человеческих, и, конечно, не бесцельно, а для возвращения жизни тем, от которых сами ее получили, и чрез это именно слепая, умерщвляющая (под видом рождения) сила, — разлитая повсюду, во всей вселенной, — будет обращена в управляемую разумом; чрез это только и разумные существа из бессознательных и невольных орудий смертоносной силы (этой «власти тьмы»), сознательно и свободно сделаются орудиями существа Всеблагого. И только в этом, и ни в чем другом, может быть цель объединения; объединение же бесцельное, объединение на «неделание», невозможно.

Только свет «всеобщий» знанья.
Долга «общего» сознанье,
Воля «всех» и «всех» любовь
Одолеют смерти силы
И отцов из тьмы могилы
Воскресят для жизни вновь.
Нет иного нам спасенья!
В общем долге воскрешенья
Всем бессмертие дано.
Но всеобщими трудами
Заслужить должны мы сами
То, что Богом суждено.

*Из стих. В. Кожевникова
«Жить или не жить?»*Целиком текст стихотворения В. А. Кожевникова «Жить или не жить?» см. в Т. IV наст. изд., с. 567—568. Об истории написания и публикации стихотворения см. примеч. 16 к разделу «Приложения» «Материалы В. А. Кожевникова».


Но точно ли Толстой — поклонник смерти, каким он сам себя выставляет в вышеприведенных выражениях? Вся его жизнь, вся его деятельность служит опровержением этих слов. Мнимый любитель смерти, он во всех своих произведениях преследует тех, которые лишают жизни, стесняют ее, вредят ей... Он следит за сохранением жизни всех и везде, — так высоко он ставит и ценит жизнь! Нет сомнения, что он готов бы был пожертвовать своею собственною жизнью ради сохранения и возвышения жизни многих, ради торжества ее над смертью; он хотел бы, можно сказать, своею смертью попрать смерть. Правда, он часто ошибается, принимая друзей жизни за ее врагов; ошибается и в средствах, принимая, например, «сопротивление» за «непротивление»; но это существо дела не изменяет. Велика, наконец, заслуга Толстого и в том, что, назвав свое новое произведение «Воскресением», он до очевидности доказал невозможность нравственного воскресенья без воскресенья действительного, телесного. Если бы Нехлюдову доставили череп умершего его ребенка, сказал ли бы он — «люблю эту курноску»?! Нельзя же видеть воскресенья в пожертвованиях Нехлюдова, как бы велики они ни были, в его хлопотах об оправдании невинно осужденной и т. п.

***