Ответ на недоумение профессора С. С. Глаголева («Богословский вестник», февраль 1898 г. — разбор сочинения г. Кожевникова «Философия чувства и веры»), почему г. Кожевников назначил выручку с своего сочинения воронежскому музеюПечатается по вырезке из газеты «Дон» (1898, 23 апреля, № 43, без подписи), с правкой Н. П. Петерсона и подчеркиваниями Федорова, хранящейся в ОР РГБ, ф. 657, к. 2, ед. хр. 2. Книга В. А. Кожевникова «Философия чувства и веры в ее отношениях к литературе и рационализму XVIII века и к критической философии» (ч. I, M., 1897) была посвящена философскому течению XVIII в., связанному с именами И. Г. Гамана (см. примеч. 49, 55 к «Статьям философского и эстетического содержания» — Т. II наст. изд., с. 455-456), Ф. Гемстергюи (1721—1790) и Ф. Г. Якоби (см. примеч. 71 — там же.). Через развернутое изложение и критический анализ идей И. Гамана и Ф. Гемстергюи Кожевников приходил к необходимости восполнения «философии отвлеченного мышления» и противостоящей ей «философии чувства» до всеобъемлющей «философии дела», которая раскрыла бы перед человечеством его «высшую, конечную задачу» — «регуляции сил природы для обеспечения, укрепления и восстановления жизни» — и одушевила бы этой целью научное знание (с. 755-756). Именно этот обобщающий вывод Кожевникова вызвал возражения Сергея Сергеевича Глаголева (1856—1937), профессора Московской духовной академии по кафедре апологетики, поместившего во втором номере журнала «Богословский вестник» за 1898 г. рецензию «Новости русской литературы по религиозно-философским вопросам» (с. 276-300). Глаголев высказался против подобного «расширения задач философии», указав на то, что человеческий разум не способен постичь «конечную цель бытия» и тем паче «определить средства и метод для достижения этой цели», что «конечная цель бытия» дана только в религии и открывается лишь через веру, «через смиренное принятие христианских истин». «Автору, — замечал Глаголев, — не нравится мысль Гаманна, что природа — неразрешимая тайна. Но неужели автор серьезно думает, что человек, оставаясь человеком и пребывая на земле, когда-нибудь разрешит ее? Неужели эта мысль теперь может быть поддерживаема?», ведь «блестящие победы естествознания, о которых так шумят естествоиспытатели minores, склоняют лучшие умы гораздо более к скептицизму, чем к оптимистическим надеждам на всеведение в будущем», да и «самые стремления современной науки ясно показывают, что она нисколько не добивается овладеть тайнами бытия. Она хочет все объяснить механическим образом» (с. 294, 297).
Впрочем, С. С. Глаголев не ограничился лишь замечаниями. Он указал на важность книги Кожевникова, которая, по его мнению, в целом направлена к «умножению доброго» и «людям, видящим в церкви стесняющее начало, готовым ее назвать бастилией человеческого духа», «показывает, что церковь не стесняет, а содействует осуществлению лучших и благороднейших стремлений человечества»; подчеркнул ценность позиции Кожевникова в вопросе о «положительной религии». Тем не менее преобладала в рецензии все-таки критика, а в некоторых местах ее заменяла искусно скрываемая ирония: по поводу объемности книги Кожевникова, пространных экскурсов, обилия цитат, тяжеловесного справочного аппарата; заканчивалась же рецензия тем самым «недоумением», с опровержения которого начал затем Федоров свой ответ Глаголеву. Тем более, что сам он горячо поддержал решение Кожевникова пожертвовать выручку с продажи книги Воронежскому губернскому музею. С благодарностью откликнулся на это решение и С. Е. Зверев (по его представлению Кожевников вскоре был избран почетным членом Губернского статистического комитета) и деятельно помогал распространению книги в Воронеже. О пожертвовании Кожевникова дважды упоминала газета «Дон» (см. 14 апреля 1898, № 39), а в «Воронежском телеграфе» появилась благоприятная рецензия на «Философию чувства и веры», анонимный автор которой выделял и приветствовал как раз те особенности книги, которые ранее критиковались Глаголевым: писал о необходимости положить в основу «решения этических задач» «определенное и целостное мировоззрение — религиозное или философское», хвалил стремление Кожевникова представить воззрения Гемстергюи и Гамана на широком фоне общественной и литературной жизни XVIII века, подчеркивал обстоятельность труда мыслителя, блестящее знание эпохи и т. д. («Воронежский телеграф», 1898, 1 мая, № 44 — заметка найдена А. Н. Акиньшиным)..
Музей, как выражение философии чувства и веры (любви к отцам и Богу отцов) и реакции против философии бесчувственной критики, превращающей всю историю в легенду или миф, весь мир — в представление или призрак, имеет прямое отношение к сочинению г. Кожевникова, доход с которого назначен для восстановления старины, как доказательства реальности ее, в чем и состоит самая элементарная задача музеевТак, Трою критика превратила в миф, а раскопки, произведенные Шлиманом, наполнили музеи предметами, которые несомненно доказали, что Троя не миф, а действительно существовавший город..
Если представителями философии чувства и веры являются музеи, то представителями критической философии являются университеты; последним даются все средства, а первым отказывают во всем; очень понятно поэтому сочувствие автора «Философии чувства и веры» именно к музеям. В провинции также существуют представители философии критической или позитивной и философии чувства и веры; органами первой в провинциях являются обыкновенно люди, понимающие лишь торгово-промышленные музеи и очень неблагосклонно относящиеся к музеям истинным, и таких людей в среде интеллигенции громадное большинство, так что истинным музеям поддержки ждать неоткуда. Воронежский музей, устрояющий выставки, начав коронационною, есть не просто лишь хранилище, — он даже выводит на свет хранимое; а желая завести, как мы слышали, метеорические наблюдения, он делает шаг к тому, чтобы сделаться всенаучным, особенно если к метеорическим музей присоединит еще наблюдения над падающими звездами, т. е. над явлениями уже космическими. Основания к такому переходу музеев, как хранилищ только остатков прошлого, к музеям всенаучным, можно видеть и в книге г. Кожевникова (стр. 750‑я), где он говорит о том, в чем состоит недостаток философии Гаманна, что встретило такое странное опровержение со стороны рецензента книги г. Кожевникова.
Насмешки проф. Глаголева против ничем не повинного пред ним воронежского музея совсем непонятны; и не прискорбно ли видеть апологетов религии любви одержимыми такою беспричинною неприязнью? Г. Кожевников предназначил выручку от продажи своей книги в пользу воронежского музея. Автор же рецензии книги, хотя и не в состоянии отрицать доброго намерения в таком предназначении, тем не менее говорит о нем в ироническом тоне, недоумевая, — «какую непосредственную связь можно установить между любовью к Платону и мифологии голландца Гемстергюи, "сивиллиными книгами" кенигсбергца Гаманна и музеем г. Воронежа» (стр. 300‑я «Богосл<овского> Вестн<ика>», февраль 1898 г.). Очевидно, выбор, сделанный в данном случае автором книги, представляется автору рецензии крайне странным, и оправдать его он находит возможным только «с философской высоты», и притом мотивом самого общего свойства, «желанием служить научной цели, умножению истины» (ibid.). Недоумение г. рецензента кажется нам, в свою очередь, неосновательным, и нам думается, что нет надобности подниматься в заоблачные философские высоты для того, чтобы усмотреть достаточную связь между содержанием книги г. Кожевникова и полезным назначением, которое указано выручке из ее продажи. Ни Гемстергюи, ни Гаманн не могут быть названы людьми, чуждыми музейскому делу в его истинном, широком, воспитательно-образовательном смысле. Наоборот, и их собственные симпатии, и их деятельность имеют к этому делу «непосредственное» отношение, вопреки мнению рецензента: что касается, во-первых, Гемстергюи, то он, по отзыву современников, «собрал вокруг себя, насколько у него хватало сил, все прекрасное по части наук и искусств» («Филос<офия> чувства», стр. 50‑я). «Он был настолько же художник, насколько философ», знаток живописи, скульптуры, усердный собиратель памятников классического искусства (стр. 50-51). «Сын знаменитого в свое время филолога и женщины, одаренной большими артистическими способностями, он вырос среди вдохновений античного искусства; его родной дом представлял собою и богатую библиотеку, и замечательный музей древностей» (стр. 56).
Что же касается Гаманна, то его, быть может, величайшая заслуга состояла именно в пробуждении сознательной любви к прошедшему и к его филологическим, художественным и историческим памятникам. В век почти полного непонимания и презрительного отношения к прошлому, Гаманн был одним из первых влиятельных людей, горячо полюбивших прошедшее, сумевших критически-зрело отнестись к нему. Он был, следовательно, для Германии его времени одним из начинателей благородного дела воскрешения родного, местного и в то же время общечеловеческого прошлого, — дела, которому именно и призваны служить музеи вообще и местные провинциальные музеи — в частности. «Любить милых древних, сделать их себе близкими, родными, и даже предпочитать общение с этими дорогими мёртвыми легкомысленной погоне за новыми знакомствами» (стр. 200) было жизненным правилом Гаманна, которое он плодотворно привил своим ученикам и последователям.
С другой стороны, в виду увлечения безличным и бездушным отвлеченным космополитизмом, Гаманн был неутомимым борцом за определенное, родное, национальное, расовое, местное, народное, отечественное — в языке, в искусстве, в нравах и в государственной жизни (стр. 200 и след.); он поощрял к собиранию народного творчества (202 и след.), он страстно любил историю и обнаружил в ее области глубокое критическое понимание (209 и след.). Сверх того, у него замечалось еще особое пристрастие к характерным чертам местным, к местным особенностям в искусстве и литературе, к «провинциализмам» в речи, — сочувствие, которое он привил и своим последователям (244, 205).
Мы видим, следовательно, что, в силу перечисленных особенностей, мыслитель этот, несмотря на отдаленность от нас времени и места его деятельности, может и должен считаться не только имеющим отношение к музейскому делу, но и отношение «непосредственное».
Но, помимо этих специальных совпадений, нельзя не признать существования и более широкого повода к сближению с музейским вопросом всего философского направления, изучаемого в труде г. Кожевникова. В отличие от одностороннего рационализма, превращавшего изучение человека в тенденциозное и произвольное рассуждение о человеке, в отличие от философского критического идеализма, подменявшего фактические данные жизни бессодержательными схемами отвлеченного «чистого» мышления и превращавшего вещи и явления в призраки и понятия, философия чувства и веры стремилась к реальному и всестороннему познанию жизни и человека. Она старалась восстановить в их правах и обязанностях те стороны живого человеческого существа, которые были придавлены или искажены рационализмом, скептицизмом и идеализмом 18‑го века. Если сама философия чувства и веры не сумела правильно решить предлежавшей ей величавой задачи, то само реалистическое стремление к ее решению было во всяком случае похвально и полезно. Великою заслугою, например, Гаманна было то, что вся его деятельность в области философской, исторической, филологической и эстетической «носила характер объединяющий, восстановляющий и оживляющий» (стр. 750). Недостаток Гаманна, наоборот, состоял в непонимании того, что «конечною целью не одного только историко-филологического знания, но и всего знания является деятельность восстановляющая, оживляющая, воскрешающая и объединяющая» (стр. 750). И вот именно внесению этой-то существенной поправки в определение конечной задачи знания и содействию практическому осуществлению активной цели знания в жизни и призваны служить музеи, не исключая и провинциальных, если будущее человечества и человеческого знания не так безнадежно-мрачно, как кажется автору рецензии. Так, автор рецензии говорит: «Никакой луч света не освещает нам будущего человечества. Но философия, полагаем, с достаточною ясностью показывает нам, что если это будущее имеет цель, то таковая должна быть в инобытии, в ином мире, томление по которому прирождено нам, но который для нас в настоящих условиях непредставим и недостижим»«Богословский вестник», 1898, № 2, с. 297. и т. д., и т. д. Тут сказано все, что может сказать профессор, желающий превознести веру, не думающий о деле, и поэтому не допускающий, чтобы наука, знание могли иметь какое-либо серьезное значение.
Не странно ли, однако, со стороны профессора духовной академии видеть в нашей жизни и во всем мире пустую и глупую шутку? Мы не знаем, какую кафедру занимает г. Глаголев, но, судя по его статьям, он принял на себя роль какого-то обвинителя естественных наук; возводя на них всевозможные обвинения, он не обвиняет, однако, естественные науки, когда они производят действительное зло, придавая, например, вещам соблазнительную наружность (в чем и заключается приложение их к промышленности), т. е. когда они возбуждают вражду между людьми и вооружают враждующих истребительнейшими орудиями. Быть может, впрочем, г. Глаголев и не видит в этом зла, а даже радуется, что таким образом наша жизнь делается все более пустою и даже преступною?! Г. Глаголев не может лишь допустить, чтобы естественные науки могли сделаться орудием действительного блага, орудием спасения от общих всем людям бедствий, как голод, язвы и смерть, на что, по-видимому, и выразил надежду в своей книге г. Кожевников. Нам совершенно непонятно, для чего это нужен вечный антагонизм между знанием и верою, тогда как знание, сделавшись орудием веры, расширило бы свою область, а не ограничило ее, а вера приобрела бы орудие для осуществления чаемого, т. е. орудие спасения. Нам понятны упреки, делаемые науке митрополитом Филаретом, — он говорит, что наука о земле по остаткам разрушения «хочет истолковать жизнь погребенную и оставшуюся без надежды воскресить погребенную и сохранить оставшуюся», а наука о небе, говорит он, «следит пути звезд, не пролагая зрителю пути в небо»См. примеч. 31 к «Супраморализму». — Т. I наст. изд., с. 511.. Этими упреками верно и точно определено, в чем состоит достоинство науки, и если бы она сделалась орудием спасения, то, конечно, не была бы <им> отвергнута. Но нам совершенно не понятны требования г. Глаголева, требования не практического, а теоретического свойства, требования знания без дела; и сатана говорит человеку о знании зла и добра, но не говорит об искоренении первого и водворении второго, т. е. требует также только теоретического знания. Такое знание, вопреки сатане, богами нас не сделает, но, повинуясь внушению сатаны, мы останемся при зле и потеряем благо. Заниматься теоретическими вопросами можно не сто только лет, ни на шаг не подвигаясь в решении, а даже миллиарды лет, без всякого результата.
Г. Глаголев упрекает науку в том, что она не разрешает вопроса о цели жизни, тогда как эта цель для сынов человеческих совершенно понятна, для сынов умерших отцов нужно не знание цели, а осуществление ее, т. е. дело; но этого-то и не дозволяет г. Глаголев.
Не можем оставить без ответа и упрек рецензента автору за обширность его книги. В опровержение этого упрека мы укажем лишь конспект, поставленный в самом начале обширного сочинения г. Кожевникова, — на конспект, настолько подробный, что жалобы на большой объем книги становятся величайшей несправедливостью. Автор, очевидно, глубоко чувствует нужды нашего времени, времени многописания, и сам идет навстречу потребности читателя без особого труда составить себе полное понятие о предмете, трактуемом в сочинении, и остановиться подробно лишь на тех местах сочинения, которые почему-либо для читателя особенно важны или интересны. Этот конспект, который может служить и для чтения, заменяет вместе с тем указатель, который дает возможность каждому брать нужное ему из обильного источника сведений, собранных не только в русских, но и иностранных библиотеках. Нельзя не удивляться изумительной скромности и внимательности автора к читателю: приложенный им к книге конспект как бы говорит, что читатель может и не утруждать себя чтением всего сочинения, а вместе и взять из книги все, что ему нужно. Автор будто сам служил в музеях и библиотеках и хорошо знает, как облегчить пользование книгою.